Лев Николаевич Толстой – цитаты
(страница 9)
Шли по лесу два товарища, и выскочил на них медведь. Один бросился бежать, влез на дерево и спрятался, а другой остался на дороге. Делать было ему нечего — он упал наземь и притворился мертвым. Медведь подошел к нему и стал нюхать: он и дышать перестал. Медведь понюхал ему лицо, подумал, что мертвый, и отошел. Когда медведь ушел, тот слез с дерева и смеется:
«Ну что, — говорит, — медведь тебе на ухо говорил?»
«А он сказал мне, что плохие люди те, которые в опасности от товарищей убегают».
Радость в жизни — то же самое, что масло в лампе. Как только масла становится мало, сжигается фитиль и, сжигаясь, перестаёт светить и только дымит черным, вонючим дымом.
Жениться надо никак не по любви, а непременно с расчетом, только понимая эти слова как раз наоборот тому, как они обыкновенно понимаются, то есть жениться не по чувственно любви и по расчету где и чем жить, а по тому расчету, насколько вероятно, что будущая жена будет помогать, а не мешать жить человеческой жизнью.
Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, — то уничтожится возможность жизни.
Я не понимаю, решительно не понимаю, отчего мужчины не могут жить без войны?
— Довольны ли вы собой и своей жизнью?
— Нет, я ненавижу свою жизнь.
— Ты ненавидишь, так измени ее...
Может быть оттого, что я радуюсь тому, что у меня есть, и не тужу о том, чего нету.
Разумом, что ли, дошел я до того, что надо любить ближнего и не душить его? Мне сказали это в детстве, и я радостно поверил, потому что мне сказали то, что было у меня в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно.
Я настолько горда, что никогда не позволю себе любить человека, который меня не любит.
Я любила его, так любила, что я люблю свою прошедшую любовь к нему.
Слыхал он, что женщины часто любят некрасивых, простых людей, но не верил этому, потому что судил по себе, так как сам он мог любить только красивых, таинственных и особенных женщин.
Это не тоска, не скука, а гораздо хуже. Как будто всё, что было хорошего во мне, всё спряталось, а осталось одно самое гадкое.
Это наше русское равнодушие — не чувствовать обязанностей, которые налагают на нас наши права, и потому отрицать эти обязанности.
Он любил свою газету, как сигару после обеда, за лёгкий туман, который она производила в его голове.
На одну и ту же вещь можно смотреть трагично и сделать из нее мучение, и смотреть просто и даже весело.
Мы ничего не говорили о любви. Я не спрашивал ни её, ни себя даже о том, любит ли она меня. Мне достаточно было того, что я любил её.
