Цитаты из книги “Жизнь взаймы”, Эрих Мария Ремарк
(страница 5)
Он увидел блестящие стекла очков, вздернутый нос, прыщи, оттопыренные уши — существо, только что сменившее меланхолию детства на все ошибки полувзрослого состояния.
В этом и заключается трагедия спортсмена: если ты вовремя не умрешь, тебе суждено тянуть скучную лямку.
Что я знаю о жизни? Разрушения, бегство из Бельгии, слезы, страх, смерть родителей, голод, а потом болезнь из-за голода и бегства. До этого я была ребенком. Я уже почти не помню, как выглядят города ночью. Что я знаю о море огней, о проспектах и улицах, сверкающих по ночам? Мне знакомы лишь затемненные окна и град бомб, падающих из мрака. Мне знакомы лишь оккупация, поиски убежища и холод. Счастье? Как сузилось это беспредельное слово, сиявшее некогда в моих мечтах. Счастьем стало казаться нетопленая комната, кусок хлеба, убежище, любое место, которое не обстреливалось.
— Ты не боишься?
— Чего?
— Того, что я больна.
— Я боюсь совсем другого: во время гонок при скорости двести километров у меня может лопнуть покрышка переднего колеса.
Лилиан вдруг поняла, чем они похожи друг на друга. Они оба были людьми без будущего. Будущее Клерфэ простиралось до следующих гонок, а ее — до следующего кровотечения.
Говорят, что в наше время можно разделаться с деньгами двумя способами. Один из них — копить деньги, а затем потерять их во время инфляции, другой — потратить их.
Она слышала разговоры женщин в соседних кабинках, видела, как, выходя, они рассматривали ее, эти неутомимые воительницы за права своего пола, но Лилиан знала, что у нее с ними мало общего. Платья не были для нее оружием в борьбе за мужчину. Ее целью была жизнь и она сама.
Она изменилась так, как меняется девушка, с которой ты расстался, когда она была еще неуклюжим, несформировавшимся подростком, и встретился вновь, когда она стала молодой женщиной: эта женщина только что перешагнула через мистическую грань детства и, хотя еще сохранила его очарование, уже приобрела тайную уверенность в своих женских чарах.
Она слышит одинокий стон в ночи, ощущает одиночество и видит первый костер, у которого человек искал защиты; даже самую избитую, затасканную и сентиментальную песню она воспринимает как гимн человечности, в каждой такой песне ей слышатся и скорбь, и желание удержать неудержимое, и невозможность этого.
Не мучь меня. Они всегда так говорят, эти женщины — олицетворение беспомощности и себялюбия, никогда не думая о том, что мучают другого. Но если они даже об этом подумают, становится еще тяжелее, ведь их чувства чем-то напоминают сострадание спасшегося от взрыва солдата, товарищи которого корчатся в муках на земле, — сострадание, беззвучно вопящее: «Слава Богу, в меня не попали, в меня не попали...»
Я понял, что все, в чем мы считаем себя выше животных — наше счастье, более личное и более многогранное, наши более глубокие знания и более жестокая душа, наша способность к состраданию и даже наше представление о Боге, — все это куплено одной ценой: мы познали то, что, по разумению людей, недоступно животным, — познали неизбежность смерти.
И почему эти стражи здоровья обращаются с людьми, которые попали в больницу, с таким терпеливым превосходством, словно те младенцы или кретины?
Ты приходишь, смотришь пьесу, в которой сперва не понимаешь ни слова, а потом, когда начинаешь что-то понимать, тебе уже пора уходить.
Она знает, что должна умереть, и свыклась с этой мыслью, как люди свыкаются с морфием, эта мысль преображает для нее весь мир, она не знает страха, ее не пугают ни пошлость, ни кощунство. Почему же я, черт возьми, ощущаю что-то вроде ужаса, вместо того чтобы, не задумываясь, ринуться в водоворот?